Тут Номер Первый чуть-чуть кашлянул, но взял себя в руки и продолжал чтение:
— «Так я стал писать натюрморт, составленный всего из трех предметов — птицы, кинжала да бокала с отбитым краем.
Какое наслаждение писать! Ни о чем ни думы, ни заботы. Очертания предметов на картине еще не четки, и цветные пятна еще расплывчаты, а ты, забыв обо всем на свете, тонкой кистью переносишь краски с палитры на холст. Блеск на бокале долго мне не давался, а потом я поставил белилами лишь два пятнышка размером с гречишные зерна, и бокал тотчас же заиграл, будто роса на солнышке.
Барышня всякий день приходила и садилась молча в углу на скамеечке и наблюдала, как я пишу. И все чаще, и все пространнее заговаривала она со мной о живописи, о книгах разных… Осмелился я однажды рассказать ей о злосчастной участи мастеровых на нашем заводе. Она и не ведала, что несчастные по шестнадцати часов кряду стекло выдувают в столь тесном, душном и темном подвале, наполненном ядовитыми свинцовыми парами.
Как закончил я картину, явился барин. Он было даже руку свою мне для поцелуя протянул, а как увидел, что я в углу картины расписался, весь побагровел и приказал подпись замазать — не приличествует-де холопу свое имя на картине ставить. А все же я барина перехитрил: такую подпись-загадку поставил, что он и не заметил ее.
Барин на другой день вновь приказал мне прийти и спросил, смогу ли я написать портрет его дочери…»
Номер Первый остановился, налил себе чаю, выпил.
— Вы слышите, слышите? — закричал он, подняв руку кверху. — Значит, портрет Ирины Загвоздецкой действительно существует!
— И мы его найдем во что бы то ни стало! — подхватил Витя Большой.
— Поиски возможны лишь до окончания школьных каникул, — добавила Магдалина Харитоновна.
— Вы устали? — спросил Ларюша Люсю. Не отрываясь, он писал ее портрет.
— Нет, нет! — сказала Люся.
Номер Первый продолжал:
— «У меня от счастья даже дыхание остановилось и голова затуманилась. Мог ли я мечтать, что три месяца кряду буду видеть и писать самое прекраснейшее лицо, какое я только встречал. Слышал я, что мать барышни была пленная татарка. Всю благоуханную красу Востока передала она дочери.
Барышня сама выбрала платье под цвет бледной сирени, с дорогими французскими кружевами. Она села в кресло, слегка наклонила вперед свой тонкий стан; ее обнаженные руки, словно изваянные из мрамора великим Фидием, облокотились на ручки кресла…
Так, сидящую в кресле, и задумал я ее писать. За три дня я набросал углем очертания фигуры и приступил к письму красками. Всякий день по три часа утром и по три часа после обеда писал я портрет. И все это время я ни о чем другом не мыслил, не рассуждал; иной день позабывал кусок хлеба проглотить. Я плохо спал. Лицо мне никак не давалось, особливо глаза. Три раза я принимался и три раза соскабливал. Выходило лицо будто каменное, неживое.
А глаза у барышни, видно, тоже были от матери. Наружные края верхних век шли полукругло и чуть закрывали карие зрачки. И оттого разрез ее глаз был как два полумесяца.
Барышня видела мои незадачи, но молчала и с превеликим терпением продолжала сидеть в кресле. Пришлось мне на время оставить лицо; стал я писать платье, руки, задний план…
Однажды позвала барышня меня с собой гулять. И все чаще и все смелее заговаривал я с нею, госпожою своей.
Как-то барин уехал в Москву. Теперь мы обедали с барышней за одним столом, и я осмелился принимать пищу в ее присутствии.
Жительство мне она устроила во дворце, в небольшой каморке, близ кухни. Весь день мы проводили вместе — или я писал портрет барышни, а коли погода была отменная, гулял с нею по полям и в парке; а то садились мы рисовать акварелью пейзажи — нашу речку, наш кремль; в дождь и по вечерам мы беседовали в библиотеке и читали книги.
Был у барышни брат маленький. Жестоко ревновал он меня к ней. Глядел он на меня, как волчонок, и я чувствовал: ненавидит меня, как врага своего. А однажды подскочил он ко мне и чуть палец не укусил. Это чтобы не смог я портрет писать. Видно, он-то и сказал отцу обо мне и барышне.
Барин приказал мне явиться к нему в кабинет, стукнул кулаком по столу и запретил мне видеться с его дочерью не иначе как во время писания портрета.
Я сказал барышне, она ответила:
„Не бойся ничего. Я одно слово произнесу, и отец голову покорно склонит и всегда мою волю исполнит. Мы будем всегда вместе“.
Слово „всегда“ она произнесла дважды с особым ударением и на меня взглянула.
Мною овладело чувство сильное и страшное, о каковом я даже боялся и помыслить. И я понял: и она питала ко мне такое же чувство.
И тогда я взял кисть и за три часа написал ее лицо и глаза-полумесяцы. Портрет был закончен. Лучше я не смог бы написать. Долго барышня стояла, задумавшись, перед портретом.
„Неужели я такая красавица?“ — тихонечко спросила она.
„Нет, много прекраснее!“ — ответил я.
„А почему глаза такие грустные?“
Я молчал.
Мы отправились гулять в парк.
„Вот что, Егор, — сказала она, — много юношей знатнейших фамилий искали руки моей, ни на кого я не хотела взглянуть, а у тебя увидела я то, что не нашла у них: душу увидела живую“.
Ах, если в голове моей имелась хоть капля рассудка, я бы ответил: „Я — раб, крепостной, ты — госпожа моя, дворянской крови, стена между нами выше кремлевской. Как могу я тебя любить?“ А я обнял ее и поцеловал, и она прильнула устами своими к моим устам. И поцелуй этот был один-единственный между нами…
„Пойдем к папеньке вместе“, — сказала она.